Говорят — «чужая душа потемки». А своя? Не потому ли почти у любого художника есть автопортрет, что его собственное лицо для него такая же тайна, как и окружающий мир? Иначе как объяснить этот странный феномен — автопортреты? Отделить от себя же самого свое лицо и доверить его, уже не защищенное тобой, холсту! Это ведь совсем не то, что смотреть в зеркало — от зеркала можно отойти и унести свое лицо с собой. А выйти из мастерской, пойти в гости — пить вино, есть шашлык и знать при этом, что твое собственное лицо осталось одно в пустом доме, без присмотра! Или выставить его на вернисаже. Ты занимаешься каким-нибудь домашним делом, скажем, чинишь сломавшийся замок, а в это время чужие люди за много километров от тебя что-то делают с тобой — подходят совсем близко, ощупывают тебя взглядами, а потом в преображенном их мыслями и чувствами виде отдают твое лицо обратно холсту. И тогда там, в зале вернисажа, твое лицо как-то неуловимо меняется — оно покрывается коркой чужих ассоциаций, на него ложатся тени чужого опыта. Я думаю, что художник вот безропотно отдает свое лицо на произвол чужих людей только потому, что где-то в подсознании своем знает, что его лицо не принадлежит ему — оно дано ему во временное пользование, да и к тому же оно у него не единственное.
У Роберта было два автопортрета. Один — в профиль. С ярко-алыми веками над узкими, хищно заостренными глазами. Страшный, демонический портрет. Другой — в анфас. Похожий на фреску Возрождения. Большое лицо с удивленно распахнутыми глазами. Такое ощущение, будто смотришь на него сквозь какой-то гигантский микроскоп — так отчетливо видны на этом лице все поры. Даже кажется, что видишь, как дышит кожа.
— Понимаете, — говорит Роберт, — мы тащим на себе слишком большой груз всей предшествующей культуры — груз воззрений, стилистических приемов, художественных концепций, которые накопило человечество за тысячелетия своего существования. Это с одной стороны. А другой, современный ребенок раньше, чем настоящего зайца, видит зайца мультипликационного. И когда он видит настоящего, то говорит, что заяц не похож. Все это мешает непосредственному восприятию. И я попытался увидеть человеческое лицо как бы впервые. И оказалось, что лицо это очень интересно. Какие-то волоски на нем, какие-то дырочки...
Груз предшествующей культуры... Кто из художников не получал «подпитку» из этой гигантской кладовой, ощущая прилив сил и обретая уверенность движений? Кто из художников не роптал, ощущая, как эта же самая пища, проникнув в его кровеносную систему, исподволь изменяет состав его крови до почти что полной замены ее на чужую — и начинает диктовать ему изнутри свои законы? Мертвецы начинают предписывать ему, как видеть тот или иной предмет, как жить, как чувствовать.
У Превера есть стихотворение «Художник и яблоко»: художник смотрит на яблоко, но видит не его, а Еву и Адама, вкушающих запретный плод, сады Гесперид, Вильгельма Телля, сбивающего стрелой яблоко с головы сына, Ньютона, которому на голову падает яблоко, в результате чего он открывает закон всемирного тяготения...
Да, река времени, поток ассоциаций, представлений, мыслей, чувствований тех людей, которые жили до нас, отшлифовывает предмет до неузнаваемости. И тогда мы ропщем, мы хотим знать, «какого цвета море, когда на него никто не смотрит», мы рвемся «к Богу без посредников». И вот возникают новые научные концепции, рождаются новые вероучения или еретические течения в старых религиях, новые художественные школы и направления. Опьяненным головокружительной новизной неофитам кажется, что они вот-вот «ухватят Бога за бороду». И иногда Бог идет на уступки — он позволяет нам войти в одну из запретных дверей своего бесконечного Дома и пересмотреть, перещупать все, что находится в этом отсеке. А там и вправду очень занимательные штуки: вот эти кубики, например, совсем другие, чем те, которыми мы играли вчера, из них можно строить совсем другие здания, в которых мы, конечно же, наконец-то будем счастливы. А вот эта дубинка — атомная! Ею можно так шарахнуть по башке несговорчивого соседа из ближайшей пещеры, что все недоразумения сразу уладятся. А это что? О, руководство по сексологии! Наконец-то будет исчерпан конфликт между мужчиной и женщиной. Ой, а что в этой коробочке? Ага, так вот из чего, оказывается, делаются стихи: ямб, хорей, анапест, дактиль, метафора, метонимия, синекдоха... Мужская рифма! Женская рифма! Дактилическая! Нет, вот это еще интереснее:
— Ты что это построил, малыш?
— Как — что? Это вер... вер... вер... во — верлибр! Новейшее! Уникальное! Средство возрождения поэзии!
Что же это все значит? А это Наш Дом защищается от нас. Он очень старый, этот Дом: он вынянчил уже не одно поколение людей и растений, звезд и галактик, в нем бесконечное количество комнат, комнатушек, чердаков, подвалов, балконов... И все они связаны между собой лестницами, прямыми и винтообразными, длинными и короткими, уходящими вверх, и вниз, и вбок... Дом уже позволил нам облазить несколько десятков из его бесчисленных лестниц и увидеть, какие тайные помещения они связуют собой, позволил заглянуть в несколько комнат из числа его неисчислимых помещений. И нам уже удалось не только потрогать и рассмотреть, но и поломать некоторые из находящихся там предметов. Но Дом, этот сложный и чуткий организм, по всей видимости, обладает мощной системой самозащиты. И если ты подходишь к нему с агрессивным намерением, то двери его, сквозь которые ты только что видел кусочек уходящей вверх лестницы, мгновенно закрываются, предметы поспешно натягивают на себя маски и притворяются мертвыми. И мы изучаем их, пишем пухлые диссертации о свойствах неживой материи... А по ночам, когда мы спим, запрокинув во тьму свои незащищенные лица, предметы беспрепятственно изучают нас. Может быть, они тоже думают, что мы мертвые? Откуда нам знать, что происходит с нами, покуда мы спим? Как меняются черты наших лиц, форма рук под пытливыми взглядами предметов? Кем становимся мы во сне, какую цепочку превращений претерпеваем под взглядами этих безмолвных зрителей, которые, зная, что за ними наконец-то никто не наблюдает, тоже затевают свой хоровод превращений? Вот красный кувшин отразился в зеркале и не узнал своего отражения — из зеркала на него смотрел красный храм. Спящий художник внезапно открыл глаза и застиг желтую ступку в тот момент, когда она превращалась в свечу, разбухшую от внутреннего жара, от распирающей ее тайны, а потом вдруг сделалась скважиной, желтым зиянием. Голубой блик вспыхнул и замерцал на поверхности кувшина, и блик этот был входом в иное пространство, в голубую тайну, которую нельзя схватить руками, даже если разбить кувшин.