Дверь открывается. Открывается. Открывается. Олеся в байковом бордовом халатике сидит на табуретке посреди красной комнаты. «Так, значит, детка, папы у тебя нет? А мама, как же мама тебя одну в Москву отпустила?» Рыжие кудри жалко липнут к детскому лбу. «А я, Анна Сергеевна, от нее убежала». Душные обои, красные, с зелеными птицами, попугаи, наверно, от паркета пахнет свежей мастикой. «Так чья же это квартира, детка?» — «А это женщина одна, она на юг уехала, а меня постеречь пустила». — «А что же ты будешь делать, когда она вернется?» — «Не зна-аю». Душно, от красного паркета тянет жаром. «Олеся, детка, не хочешь искупаться? Что? Воду горячую отключили? Так я нагрею». Господи, какая худющая, ребра торчат, позвонки — как крупные пуговицы. «Так не горячо? Вот мыло. Давай я тебя оболью. Вот так, с гуся — вода, а с Олеси — худоба». Слабые, неразвитые груди, под мышками — пушок. «Так сколько тебе лет, детка?» — «Двадцать». — «Неужели двадцать?» Олеся смеется, мелкие капли брызжут во все стороны. Сладкая, сладкая, сладкая девочка!
Вот дурочка, все целует и целует ее. Совсем зацеловала. «Олеся, детка, так ты в какой институт поступать хочешь? Что ж, это хороший институт. Только общежития нет? Так ты у меня живи. Скажи, а та женщина, у которой ты живешь, она тебя тоже купает? Не разрешай, нехорошо это. Да нет, что ты, я не ревную. Завтра и переезжай. Только вот мама твоя... Она у тебя, кстати, кем работает? Ну, ну, не буду, честное слово, не буду. Ну не плачь». Вот дурочка, опять целуется...
Анна Сергеевна улыбалась. Потому что ей наконец-то удалось нарвать кувшинок. Оказалось, что мамину бдительность можно усыпить совершенно элементарным способом. Достаточно было дать медсестре шоколадку, красивую импортную шоколадку. Конечно, морфий не идет ни в какое сравнение с каким-то баралгином! А обошлось ей это всего лишь в шоколадку. И вот теперь желтые кувшинки влажно сверкали в жестяном тазу, а она смеялась и рассказывала Грише о том, как ей удалось провести маму. Ох, мама хитрая, хотела использовать ее тело для того, чтобы увековечить себя. Так некоторые осы откладывают свои яйца в живую гусеницу, чтобы их личинки питались чужим организмом. А потом, когда гусеница заживо съедена, из нее вылезает оса, точно такая же, как первая. Да, да, теперь она много читает о насекомых, она теперь знает, на что они способны. Она уже не та глупенькая девочка-школьница, какой он ее знал. У нее у самой теперь есть девочка. Оказывается, ее не зря тогда тошнило, потому что когда девочка, то всегда токсикоз. Она ведь с самого начала, как только ее стало подташнивать, поняла, что у нее будет девочка. Правда, девочка на них не похожа, ни на нее, ни на Гришу. Но это не страшно. Главное, что не похожа на маму. Она ему признается, теперь ведь можно, поскольку у нее теперь все равно есть девочка, что она тогда действительно вызвала выкидыш. Теперь ведь можно. Теперь-то он на ней женится? Да, она тогда избавилась от ребенка. Мама велела. Это из-за мамы она была такой бесполой! Нет, нет, она ничего не путает, дело не в логике, просто, избавившись от того ребенка, она теперь, через пятьдесят лет, обрела другого, не имеющего никакого отношения к маме. Нет, она не убийца, зачем он так говорит? Просто она и сама не хотела продлевать дурную множественность этих крохотных женщин с белыми наманикюренными ручками, женщин, которые жертвуют своими детьми ради мужчины, ради любовника! А она всегда любила детей, и теперь-то у нее есть девочка, но такая, в которой нет ни капли белокурой маминой крови. И имя у нее редкое — Олеся! Правда, девочка сложная, но такая умница, такая талантливая. Хотя иногда нарочно говорит ужасные вещи, чтобы ее никто не полюбил. Глупенькая, напугана людьми, боится, вдруг кто-нибудь ее полюбит. Это ничего, что они уже не молодые. Ей всего шестьдесят пять. А сколько же ему? Семьдесят, наверно? Да, она слышала от других, что у него жизнь не сложилась. Говорили даже, что он пьет. Но это ничего. Теперь он женится на ней, и маме не удастся заманить ее к себе. Теперь-то все в порядке. Достаточно было дать медсестре шоколадку. И ничего, что шоколадка на самом деле Настасьина. Она обязательно выздоровеет, выйдет из больницы и подарит Настасье две, нет, три шоколадки! Ведь где их взять в больнице, ее же никто не навещает. Господи, как больно!
Дождь барабанит по стеклу...
«Представляете, Анна Сергеевна, вдруг бы мы с вами не познакомились. Вдруг бы я в другую библиотеку пришла». — «В другую? — пугается Анна Сергеевна. — Зачем в другую?» — «Ну, мало ли...» Дождь стучит... «В кино, Олеся, хочешь?» — «Нет». — «А в театр? Ты не стесняйся, я вчера пенсию получила». — «Не хочу в театр». — «А что ты такая грустная?» — «А я вот думаю, вдруг с вами что случится». — «Дурочка, что со мной случиться может?» — «Заболеете и...» — «Что «и»?» — «Умрете». — «Ну, я еще на твоей свадьбе погуляю». — «Я не хочу замуж. Он драться будет». — «Да разве ж все мужья дерутся?» — «Не все?» — «Ты бы лучше косметику какую-нибудь положила. Хочешь, реснички тебе подкрасим? Ну не буду, не буду. Что же ты плачешь?» — «А вы не умрете?» Как светло, как душно, яркий луч дрожит на столе, желтые крылышки трепещут — бабочка, настоящая бабочка распласталась на столе, слабо шевелит лапками. «Смотри, Олеся, не улетает». — «А я ее иголкой пришпилила». — «Как — иголкой? Зачем?» — «Чтоб не летала, она противная. А вы не умрете?»
— Женщины, на осмотр!
Тапочки шуршат, тапочки, тапочки, тапочки...
— Подвиньтесь! — Высокая женщина с рыжей «химией» на голове втискивается на диван между Анной Сергеевной и девочкой лет пятнадцати в застиранном больничном халате. — Кто последний в смотровую?