Это были счастливые дни. Мне нравилось руководить ею. Она оказалась очень способной. Схватывала все на лету. Я улыбался какой-нибудь ее особо удачной строчке, и в ответ она вспыхивала улыбкой. Я хмурился, и она покорно копировала мою мимику.
Я уже начал ее потихоньку печатать, то пару переводов в одном сборничке, то троечку — в другом... Как вдруг в нашем издательстве объявили конкурс на лучший перевод Анны де Ноай. И она решила принять в нем участие. Я до сих пор хорошо помню первые строчки стихотворения, которое она выбрала:
Pauvre faune, qui va mourir,
Reflétes-moi dans tes prunelles.
Et fait danser mon souvenir
Entre les ombres éternelles.
(Бедный умирающий фавн,
отрази меня в своих зрачках
и заставь танцевать воспоминание обо мне
среди вечных теней.)
Я уже предвкушал удовольствие от совместной работы, как она будет показывать мне первые робкие наброски, а я буду делать замечания, как вдруг натолкнулся на сопротивление. Это было невероятно, но в ответ на мое «ну, давай посмотрим, что там у тебя получается» она, вместо того чтобы, как обычно, протянуть мне листок с начатым переводом, вдруг испуганно вздрогнула и прикрыла листок книжкой. Это была нелепая сцена: я тянул листок к себе, она крепко прижимала его книжкой к столу. «Да что с тобой?» Я все еще думал, что это шутка. Но это была не шутка. Лицо ее дернулось, и на нем установилось выражение, какого я давно у нее не видел, выражение тупого упрямства.
— Я сама, — сказала она.
— Что — сама?
— Сама хочу переводить!
Я был потрясен — мою помощь отвергали, в моих советах не нуждались. И главное — это идиотское выражение лица. Все же у меня хватило ума не настаивать.
— Очень хорошо, — сказал я, — я давно этого ждал, малышка взрослеет.
Она просияла:
— Ты не обиделся? Правда не обиделся? Понимаешь, я должна сама...
— Ну что ты, какие обиды! Работай, малыш, работай.
Я отечески погладил ее по голове и удалился на кухню. Сама!
Ночью в постели она свернулась калачиком, закинула одну ногу мне на бедро, а головой уткнулась мне в подмышку. Это была ее излюбленная поза, я всегда подшучивал над тем, как хорошо она вся вписывается в меня. Я медленно провел рукой по ее бедру, прихватывая пальцами край коротенькой ночной рубашки, заворачивая ее кверху. «Ну, как там твой перевод?» — осведомился я и тотчас почувствовал, как насторожилось ее тело. «Нормально», — ответила она. — «Не хочешь мне показать?» — «Потом». — «Когда потом?» — «После конкурса». — «После конкурса?» Лицо ее напряглось, и я вновь увидел на нем выражение тупого упрямства. «Поцелуй меня», — сказало это тупое лицо. Я поцеловал. Потом еще и еще. Но, увы, тело мое оставалось безучастным. Я целовал ее и в ужасе чувствовал, что бессилен. «Ничего, ничего, не расстраивайся, это бывает», — шептала она. Уничтоженный, я сполз с нее. Тупое лицо смотрело на меня, и завитушки вокруг него топорщились, рыжие, неприятно мягкие. «Поцелуй меня, — шептало это тупое лицо, — поцелуй, поцелуй», и лампа горела, красный торшер, и освещала это рыжее, наглое лицо. Но я не хотел его целовать, я хотел, чтобы оно перестало быть таким тупым, отторгающим меня. И я ударил его локтем. Оно отпрянуло, оно не поняло, что я нарочно, я так ударил, будто случайно задел, но оно все равно испугалось и стало меня отталкивать. Две руки выросли у него по бокам, и они отталкивали меня, эти слабые отростки — руки, и тогда немощная часть моего тела вдруг ожила — и я ворвался в нее. Я втискивал ее в тахту, расплющивал, сокрушал — никакой дистанции, никакой! И во сне я гнался за ней по извилистым коридорам, а она с тихим смехом ускользала от меня, пряталась за какими-то пыльными трюмо, и я успевал разглядеть только ее рыжий затылок. «Стой, — кричал я, — стой!» И вдруг понял, что не сплю. Постель была пуста. Я надел тапочки и стал красться на кухню.
Она сидела за кухонным столом, держа перед глазами что-то белое, и беззвучно шевелила губами. Сперва я решил, что она плачет и это носовой платок. Но это был не платок. «Бедный фавн, — бормотала она, — бедный фавн». Половица скрипнула у меня под ногой, но она не услышала, полностью уйдя в свой перевод. Усатый таракан с блестящей спинкой выполз на середину кухни. За ним второй, третий... Татьяна была права, у нас действительно завелись тараканы.
Все последующие дни мной владело праздничное настроение. Я вспоминал ее испуганное лицо, отпрянувшее от моего удара, залитое красным светом торшера, — и как будто кто-то сдергивал с предметов тусклую пленку — красное, белое, рыжее сверкало перед моими глазами, и внутри меня что-то дрожало, вибрировало, как бы готовясь вырваться из меня и взлететь.
В тот день я вернулся с работы раньше обычного, у меня побаливала голова, и я отпросился. Я открыл дверь и тотчас же услышал Полинин смех, пушистый и кудрявый: «Ой, неужели и вправду так сказал?» Сперва я решил, что она говорит по телефону, но тут черная кожаная мужская куртка привлекла мое внимание. Она грузно свисала с вешалки, приминая собой серый Полинин плащик. «Да говорю же вам, вправду», — отвечал мужской голос. «Так и сказал, что я выиграю конкурс? А это и вправду был председатель конкурсной комиссии?». — «Да говорю вам, председатель. Вот смешная, не верите». — «Ой, Аркадий Ефимович, представляете, мне целую книжку дадут переводить?» Счастливый смех снова брызнул из комнаты в прихожую...
Но ведь я отправился в Дом литераторов безо всякой цели. Я не искал этой встречи. Я и впрямь забыл, что именно его, Витьку Ландо, назначили председателем конкурсной комиссии и что он имеет привычку все время ошиваться в Доме литераторов.